Сон обломова читать

Сон обломова читать

Однако и этот идеал, и это воспоминание более реальны для Обломова, чем настоящее. Этот рыцарь был и со страхом и с упреком. Жизнь текла беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы. Цзя Бао-юй, уже утративший большую часть своих жизненных иллюзий,. Главы 1.




После сна все домашние собирались к чаю, а затем занимались своими делами. С наступлением сумерек наступало время ужина, после которого дом погружался в сладостный, безмятежный сон. Затем Обломову приснилась иная пора. Зимними снежными вечерами, когда за окном бушевала метель, няня рассказывала ему изумительные сказки, которые на всю жизнь овладели его воображением.

Иван Гончаров. Обломов. Страницы романа. Глава IX. \

В этих сказках всё совершалось само, по щучьему велению. Уже будучи взрослым, Илья Ильич нередко грустил от того, « зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка». Далее Обломов « увидел себя мальчиком лет тринадцати или четырнадцати ». Он учился в пансионе немца Штольца, который не только учил его грамоте, но и пытался перевоспитать изнеженного барчука. Мальчик перенимал неспешный образ жизни своих родителей, которые ни к чему не стремились, не ставили перед собой никаких целей.

В воспитании сына они переживали лишь о том, « чтоб дитя было всегда весело и кушало много ».

Вы точно человек?

Отправляя Илюшу на неделю в пансион, мать снабжала его всевозможными яствами, и все потому, « что у немца не жирно кормят ». При каждом удобном случае, будь то праздник, приезд гостей или плохая погода, она надолго оставляла сына дома. Осознав, что приобрести чины, кресты и деньги можно « не иначе, как только путем ученья» , любящие родители хотели « добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства ».

Так и рос Илья, будто цветок в теплице. Он стремился жадно познавать мир, резвиться, играть в снежки вместе с деревенскими мальчишками, но родители видели в этой славной живости характера лишь угрозу его здоровью, и тщательно кутали мальчика в теплые одеяла.

Сновидение главного героя играет большую роль в понимании его характера, раскрывает причины появления в обществе явления «обломовщины». Инертность, нежелание и неумение трудиться, душевная глухота Обломова были следствием его воспитания.

После ознакомления с кратким пересказом «Сна Обломова» рекомендуем прочесть отрывок в полной версии. Слишком уж правила бытия Обломовки приспособлены к укладу русской жизни, мировоззрению русского человека. Старый мир был хранителем вечных ценностей, заботливо отделяя добро от зла. Здесь царствует любовь, здесь каждому обеспечены тепло и ласка.

Кроме того, «обломовский» мир — неиссякаемый источник поэзии, из которого Гончаров щедро черпал краски на протяжении всего творческого пути.

Писатель часто прибегает к сказочным сравнениям, противопоставлениям, формулам чтобы войти в избу к Онисиму, необходимо попросить стать к лесу задом, а к нему передом ; испуганный Илюша « ни жив ни мертв мчится» к нянюшке; когда галерея рухнула «начали упрекать друг друга в том, как это давно в голову не пришло: одному — напомнить, другому — велеть поправить, третьему — поправить ».

Исследователь Ю. Лощиц назвал творческий метод писателя сказочным реализмом. Одно лишь тревожит русского писателя в этом исконном нравственном укладе Обломовки. Это — отвращение, органическое неприятие всякого рода труда; всего того, что требует мало-мальских усилий. Может показаться, что писатель имел в виду барскую Россию. Действительно, если старики Обломовы могут сосредоточить заботы на обдумывании и поглощении обеда, крестьянам приходится работать, и пахарь «гомозится на черной ниве, обливаясь потом».

Но идеал счастья как лени и ничегонеделания — у них общий. Об этом свидетельствуют символические образы грозящего обрушиться жилища, всеобщего сна или «исполинского» праздничного пирога.

Пирог поглощали все как свидетельство сопричастности барскому укладу. Оттого так популярны у всех жителей уголка сказки про героев, подобных Емеле, сумевших «по щучьему веленью всего добиться не трудясь».

Среди этого «благословенного» покоя растет маленький человек. Хлопоты матушки, «деловые» разговоры отца с дворней, ежедневный распорядок барского дома, будни и праздники, лето и зима — все как кадры фильма проносится перед глазами ребенка. Бытовые эпизоды перемежаются ремаркой: «А ребенок слушал», «ребенок видит…», «а ребенок все наблюдал да наблюдал». Вновь, как в «Обыкновенной истории», Гончаров предстает в обличье педагога.

Он приходит к смелому для своего времени выводу. Воспитание ребенка начинается не с целенаправленных усилий, а с раннего, почти бессознательного усвоения впечатлений окружающего. Гончаров рисует своего героя живым, подвижным ребенком, стремящимся исследовать галерею, овраг, рощу, заслужившим от няньки прозвище «юла». Но влияние страшных сказок, любящий деспотизм родителей привели к тому, что жизненные силы мальчика «никли, увядая».

И, конечно, не забудем о знаменитых чулочках, которые Обломову-младшему натягивают сначала няня, затем Захар. Вновь старшие внушают ему норму безделья; как только мальчик забудется до того, чтобы сделать что-то сам, раздается родительский напоминающий голос: «А Ванька, а Васька, а Захарка на что? В категорию ненавистного труда попадает и ученье, которое тоже требует умственных усилий и ограничений. Какому современному школьнику не понятны такие, например, строки: «Как только он Илюша проснется в понедельник, на него уж нападает тоска.

Он слышит резкий голос Васьки, который кричит с крыльца:. Сердце дрогнет у него. Когда дело было перенесено в высшую инстанцию, на благоусмотрение Ильи Ильича, барин пошел было осмотреть и распорядиться как следует, построже, но, всунув в дверь к Захару одну голову и поглядев с минуту на все, что там было, он только плюнул и не сказал ни слова.

Потом он усмехнулся по-своему, во все лицо, так что брови и бакенбарды подались в стороны. В прочих комнатах везде было светло, чисто и свежо. Старые, полинялые занавески исчезли, а окна и двери гостиной и кабинета осенялись синими и зелеными драпри и кисейными занавесками с красными фестонами — все работа рук Агафьи Матвеевны.

Не может быть (FullHD, комедия, реж. Леонид Гайдай, 1975 г.)

Целые недели комната хозяйки была загромождена несколькими раскинутыми и приставленными один к другому ломберными столами, на которых расстилались эти одеяла и халат Ильи Ильича. Агафья Матвеевна собственноручно кроила, подкладывала ватой и простегивала их, припадая к работе своею крепкой грудью, впиваясь в нее глазами, даже ртом, когда надо было откусить нитку, и трудилась с любовью, с неутомимым прилежанием, скромно награждая себя мыслью, что халат и одеяла будут облекать, греть, нежить и покоить великолепного Илью Ильича.

Он целые дни, лежа у себя на диване, любовался, как обнаженные локти ее двигались взад и вперед, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке. Кофе подавался ему так же тщательно, чисто и вкусно, как вначале, когда он, несколько лет назад, переехал на эту квартиру. Суп с потрохами, макароны с пармезаном, кулебяка, ботвинья, свои цыплята — все это сменялось в строгой очереди одно другим и приятно разнообразило монотонные дни маленького домика.

В окна с утра до вечера бил радостный луч солнца, полдня на одну сторону, полдня на другую, не загораживаемый ничем благодаря огородам с обеих сторон. Канарейки весело трещали; ерань и порой приносимые детьми из графского сада гиацинты изливали в маленькой комнатке сильный запах, приятно мешавшийся с дымом чистой гаванской сигары да корицы или ванили, которую толкла, энергически двигая локтями, хозяйка.

Илья Ильич жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времен года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало. С тех пор как Штольц выручил Обломовку от воровских долгов братца, как братец и Тарантьев удалились совсем, с ними удалилось и все враждебное из жизни Ильи Ильича.

Его окружали теперь такие простые, добрые, любящие лица, которые все согласились своим существованием подпереть его жизнь, помогать ему не замечать ее, не чувствовать. Агафья Матвеевна была в зените своей жизни; она жила и чувствовала, что жила полно, как прежде никогда не жила, но только высказать этого, как и прежде, никогда не могла, или, лучше, ей в голову об этом не приходило. Она только молила бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя, детей своих и весь дом предавала на волю божию.

Зато лицо ее постоянно высказывало одно и то же счастье, полное, удовлетворенное и без желаний, следовательно редкое и при всякой другой натуре невозможное. Она пополнела: грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость.

К ней воротились то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает от шкафа к кухне, от кухни к кладовой и мерно, неторопливо отдает приказания с полным сознанием того, что делает.

Анисья стала еще живее прежнего, потому что работы стало больше: все она движется, суетится, бегает, работает, все по слову хозяйки.

Сон Обломова

Глаза у ней даже ярче, и нос, этот говорящий нос, так и выставляется прежде всей ее особы, так и рдеет заботой, мыслями, намерениями, так и говорит, хотя язык и молчит. Обе они одеты каждая сообразно достоинству своего сана и должностей. У хозяйки завелся большой шкаф с рядом шелковых платьев, мантилий и салопов; чепцы заказывались на той стороне, чуть ли не на Литейном, башмаки не с Апраксина, а из Гостиного двора, а шляпка — представьте, из Морской!

И Анисья, когда отстряпает, а особенно в воскресенье, надевает шерстяное платье. Только Акулина все ходит с заткнутым за пояс подолом, да дворник не может, даже в летние каникулы, расстаться с полушубком.

Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака сделал себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и делает все то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой. А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины.

Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он наконец решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни. Он смотрел на настоящий свой быт, как продолжение того же обломовского существования, только с другим колоритом местности и, отчасти, времени.

И здесь, как в Обломовке, ему удавалось дешево отделываться от жизни, выторговать у ней и застраховать себе невозмутимый покой. Он торжествовал внутренне, что ушел от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытимый.

Он, не испытав наслаждений, добываемых в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в душе только в забытом уголке, чуждом движения, борьбы и жизни. А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что не довольно сделали для него при жизни.

Потом он взглянет на окружающее его, вкусит временных благ и успокоится, задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает в пожаре зари вечернее солнце, наконец решит, что жизнь его не только сложилась, но и создана, даже предназначена была так просто, немудрено, чтоб выразить возможность идеально покойной стороны человеческого бытия. Другим, думал он, выпадало на долю выражать ее тревожные стороны, двигать создающими и разрушающими силами: у всякого свое назначение!

Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог счастья, ни ударов жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего. С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального своего существования, сделанный собственными руками, как старцы пустынные, которые, отворотясь от жизни, копают себе могилу.

Он уж перестал мечтать об устройстве имения и о поездке туда всем домом. Поставленный Штольцем управляющий аккуратно присылал ему весьма порядочный доход к рождеству, мужики привозили хлеба и живности, и дом процветал обилием и весельем.

Илья Ильич завел даже пару лошадей, но, из свойственной ему осторожности, таких, что они только после третьего кнута трогались от крыльца, а при первом и втором ударе одна лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом вторая лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом уже, вытянув напряженно шею, спину и хвост, двинутся они разом и побегут, кивая головами.

На них возили Ваню на ту сторону Невы, в гимназию, да хозяйка ездила за разными покупками.

\

На масленице и на святой вся семья и сам Илья Ильич ездили на гулянье кататься и в балаганы; брали изредка ложу и посещали, также всем домом, театр.

Летом отправлялись за город, в ильинскую пятницу — на Пороховые Заводы, и жизнь чередовалась обычными явлениями, не внося губительных перемен, можно было бы сказать, если б удары жизни вовсе не достигали маленьких мирных уголков. Но, к несчастью, громовой удар, потрясая основания гор и огромные воздушные пространства, раздается и в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно. Илья Ильич кушал аппетитно и много, как в Обломовке, ходил и работал лениво и мало, тоже как в Обломовке.

Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и еще беспечнее и подолгу спал после обеда. Однажды, после дневного отдыха и дремоты, он хотел встать с дивана — и не мог, хотел выговорить слово — и язык не повиновался ему. Он в испуге махал только рукой, призывая к себе на помощь. Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и наконец умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.

И только эта догадка озарила ее, Анисья летела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила из заветного шкафчика все спирты, примочки — все, что навык и наслышка указывали ей употребить в дело.

Даже Захар успел в это время надеть один сапог и так, об одном сапоге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина. Илью Ильича привели в чувство, пустили кровь и потом объявили, что это был апоплексический удар и что ему надо повести другой образ жизни.

Водка, пиво и вино, кофе, с немногими и редкими исключениями, потом все жирное, мясное, пряное было ему запрещено, а вместо этого предписано ежедневное движение и умеренный сон только ночью. Без ока Агафьи Матвеевны ничего бы этого не состоялось, но она умела ввести эту систему тем, что подчинила ей весь дом и то хитростью, то лаской отвлекала Обломова от соблазнительных покушений на вино, на послеобеденную дремоту, на жирные кулебяки.

Чуть он вздремнет, падал стул в комнате, так, сам собою, или с шумом разбивалась старая, негодная посуда в соседней комнате, а не то зашумят дети — хоть вон беги! Если это не поможет, раздавался ее кроткий голос: она звала его и спрашивала о чем-нибудь. Дорожка сада продолжена была в огород, и Илья Ильич совершал утром и вечером по ней двухчасовое хождение.

С ним ходила она, а нельзя ей, так Маша, или Ваня, или старый знакомый, безответный, всему покорный и на все согласный Алексеев. Вот Илья Ильич идет медленно по дорожке, опираясь на плечо Вани. Ваня уж почти юноша, в гимназическом мундире, едва сдерживает свой бодрый, торопливый шаг, подлаживаясь под походку Ильи Ильича.

Обломов не совсем свободно ступает одной ногой — следы удара. Мы раз двадцать взад и вперед прошли, а ведь отсюда до забора пятьдесят сажен — значит, две версты. Помни воскресенье, не пущу в гости. Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.

А хотела еще с вечера, да память у меня словно отшибло!

Отрадин. Проза И. А. Гончарова в литературном контексте. Часть 3.

Зато вам кисель из вишневого сиропа велела сделать: знаю, что вы охотник, — добавила она, обращаясь к Алексееву. Кисель был безвреден для Ильи Ильича, и потому его должен был любить и есть на все согласный Алексеев. После обеда никто и ничто не могло отклонить Обломова от лежанья. Он обыкновенно ложился тут же на диване на спину, но только полежать часок.

Чтоб он не спал, хозяйка наливала тут же, на диване, кофе, тут же играли на ковре дети, и Илья Ильич волей-неволей должен был принимать участие.